«Пакіньце жыццё мне!» Как советская цензура заставила Пимена Панченко изменить конец хрестоматийного стихотворения
Поэт Михась Скобла на 105-ю годовщину со дня рождения народного поэта Беларуси Пимена Панченко вспоминает в фейсбуке о своих заочных и очных встречах с ним и о том, как даже он, казалось бы своими званиями и должностями защищенный от советской цензуры, на самом деле от нее страдал.
Зима 1987 года, Королищевичи под Минском, заснеженный лес, семинар молодых литераторов, куда мне посчастливилось попасть со второго курса филфака БГУ. И вот мы с прозаиком Анатолем Козловым располагаемся в сверхскромном финском домике на отшибе, который явно не предназначался для зимних ночевок, а летом в нем жил Пимен Панченко.
Обогрева никакого не было, и мы в первую ночь до утра дружно «прадавалі дрыжыкі». Наутро нам дали какой-то самодельный калорифер, от которого через каждые пятнадцать минут выстреливали пробки в электрощите.
Но мы были молоды, грелись стихами и принесенным из соседнего Апчака вином, и автографы Деда Мороза на стеклах нас особо не интересовали. Больше интересовало, как народный поэт летом отдыхает в таких неприспособленных для жизни условиях. В домике даже воды не было, кровати стояли с железными сетями, как в военной казарме…
Оставляя через неделю то временное жилище, мы все же благодарно написали на заиневших обоях — как привет хозяину — его строки: «Покуль сонца не згасла, покуль свецяцца зоры, / Беларусь не загіне, будзе жыць Беларусь! Дзякуй летапісцу Пімену за такія вершы. Сябры літаратурнага таварыства «Тутэйшыя».
Когда я после университета пришел к Пимену Панченко брать первое в своей жизни интервью, то прежде всего поинтересовался, дошло ли до адресата то обойное послание. Поэт заметно оживился и сказал, что дошло, он долгое время даже запрещал менять обои в том месте.
Первое интервью с Панченко запомнилось мне еще одной историей. Надо сказать, что, получив редакционное задание, я прежде всего заглянул в энциклопедию и аж растерялся — о чем я, недавний выпускник филфака, буду разговаривать с народным поэтом, лауреатом Государственных премий СССР и БССР, восем раз орденоносцем, почетным академиком Академии наук Беларуси и экс-депутатом Верховного Совета с нечастым даже для советской номенклатуры стажем — аж двадцать семь лет?
Правда, смелости мне добавляли упомянутые Королищевичи и любовь к панченковской поэзии. Еще со школы я знал наизусть и сурового, отнюдь не парадного «Героя» («Злосна сказаў: уставай, пяхота, / Мы не на пляжы, а на вайне…»), и нежные «Белыя яблыні», и «Родную мову», где «сакаталі, красавалі, жнівавалі, лістападзіліся і сняжыліся» все двенадцать месяцев белорусского календаря.
Помню, уже поднимаясь по лестнице в доме, который находился в так называемом «Пыжиковом районе» над Свислочью, я повторял, как какой-то дополнительный пароль, памятные из школьной хрестоматии строки: «У акенца тваё / я пастукаў зязюльчыным ранкам / Пасля салаўінага вечара / і перапёлчынай ночы»…
Но никаких дополнительных паролей не понадобилось. Услышав о Королищевичах, Пимен Емельянович принял меня как давнего знакомого, и просто ошарашил своей искренностью и доверием. Не дожидаясь, пока я начну задавать подготовленные вопросы, поэт без какой-либо наводки с моей стороны заговорил сам о вещах, о которых тогда, несмотря на всю гласность, разве что шептались на писательских кухнях. Например, о том, что Янку Купалу в Москве в 1942 году — убили. «Я написал об этом в дневнике», — признался Панченко. И как ему было не поверить, когда он сам в той московской гостинице жил и с Купалой встречался…
Удивил меня Панченко и рассказом о своих отношениях с советской цензурой. Как мне на то время представлялось? Если ты народный поэт и лауреат высших государственных премий, то никакой придирчивый редактор и сверхвнимательный цензор не имеют права к тебе цепляться.
Оказалось — имеют, и Панченко, несмотря на все звания и премии, редактировали и цензурировали с такой же идеологической наглостью, как и всех остальных. С каждой книги снимались подозрительные с точки зрения Главлита стихи, многие произведения автор вынужден был переписывать.
Как пример цензурирования, Панченко вспомнил историю с хрестоматийным стихотворением «Родная мова» (тем самым, упомянутым). Поэта вызвали в издательство и потребовали сменить финальную строфу: «Ці плачу я, ці пяю? / Восень, на вуліцы цёмна… / Пакіньце мне мову маю — / Пакіньце жыццё мне!». Иначе — книга не выйдет.
Что было делать? Поэт вынужден был согласиться и завершить стихотворение более нейтральным четверостишием: «Ці плачу я, ці пяю, / Ці размаўляю з матуляю — Песню сваю, мову сваю / Я да грудзей прытульваю». В таком виде «Родная мова» и печатался — во всех избранных, собраниях произведений и школьных учебниках. Начиная с 1964 года.
Самое удивительное, что поэт и критик с безупречным литературным вкусом Михась Стрельцов назвал те дописанные по принуждению строки с «прытуленай да грудзей мовай» «так шчасліва народжанымі аднойчы, пранізлівымі і прачулымі». В чем, вероятно, убедил и самого автора — Панченко так и не восстановил отцензурирванный стих в прижизненных изданиях.
Сделал это я в поэтической антологии «Краса і сіла» (2003), когда Панченко давно уже не было на свете. Тогда кое-кто упрекал меня в нарушениях. Мол, есть воля автора и правила текстологии, и нарушать их нельзя. Подобного мнения, похоже, до сих пор придерживаются и современные издатели — повсюду «Родная мова» перепечатывается с соглашательским, жалким финалом. А ведь был (и должен остаться) протест народного поэта против уничтожения белорусского языка, высказанный во время, когда советские люди кукурузный коммунизм строили.
«Пакіньце мне мову маю — пакіньце жыццё мне!»
Комментарии